| Транслитерация | laban.rsОруэллСкотный двор → Между двух огней

Алексей Матвеевич Зверев

Между двух огней

Судьба распорядилась так, что Джордж Оруэлл (1903-1950) не узнал настоящего признания. Никто не относился к нему как к выдающемуся художнику. Пока не вышел в свет «Скотный двор» (1945), Оруэлл просто не пользовался литературной известностью, хотя еще до войны успел напечатать довольно много: четыре романа, книгу репортажей о жизни английского пролетариата, мемуарный очерк о гражданской войне в Испании, на которую он ушел добровольцем, десятка два эссе. Однако тиражи были мизерными, да и они не расходились. Не раз Оруэлл испытывал сомнения в том, что он в самом деле родился писателем.

«1984», книга, которой он более всего обязан своей сегодняшней славой или, во всяком случае, неоспоримой репутацией классика XX века, появилась всего за несколько месяцев до смерти Оруэлла от туберкулеза. До него донеслись лишь первые отзвуки вызванной ею яростной полемики, поначалу не предвещавшей автору ничего, кроме обвинений в реакционности и чуть ли не в цинизме. Воистину, нет пророка в своем отечестве.

Правда, по своему человеческому складу Эрик Блэр (псевдоним Джордж Оруэлл появился только к середине 30-х годов) в пророки явно не годился. Не принадлежа ни к сливкам британского общества, ни к числу отверженных, он был в своем роде законченным средним англичанином: по происхождению, социальной психологии, коренным верованиям, даже по художественным вкусам. При этом и самые стойкие недоброжелатели никогда не обвиняли Оруэлла в шовинизме — уж скорее его творчество было образцом национальной самокритики. Но какие-то черты английского характера действительно казались ему особенно ценными в тех условиях, когда с различными обоснованиями под разными небесами насаждался один и тот же порядок вещей: насильственное единодушие и единомыслие, повседневное надругательство над неотъемлемыми правами человека, принудительный стандарт и подавление любого недовольства. Оруэлл считал, что глубоко укорененное у англичан чувство личного достоинства и свойственное им отвращение к демагогии, помноженной на нетерпимость, могут стать реальным противоядием от этих болезней времени.

Возможно, он заблуждался. Но свою жизнь и творчество Оруэлл подчинил этим ценностям, веря в них безоговорочно. Себя он называл «демократическим социалистом», делая ударение на эпитете. И в самом деле, среди писателей XX века трудно назвать столь же твердого приверженца демократии — неущемленной, последовательной, всеобъемлющей, — каким был Оруэлл, начиная с первых же литературных выступлений.

Его биография не слишком богата событиями и, как любил подчеркивать сам писатель, в высшей степени типична для того поколения и социального круга, к которым он принадлежал. Оруэлл вырос в колониях и вернулся туда по окончании колледжа — не самого престижного, но вполне респектабельного. Несколько лет он был в Бирме чиновником полицейского управления: прекрасная школа для человека, с юности озабоченного проблемами социальной справедливости. Вскоре начался период духовного брожения и смуты. Он уехал в Париж, пробовал писать, вел полуголодную жизнь и близко сошелся с кружком молодых бунтарей, эстетов и обличителей ханжества — их идолом был Генри Миллер, писавший в ту пору «Тропик Рака». И восхищаясь им, и решительно с ним споря, Оруэлл обретал себя.

Повращавшись год-другой в этой среде, он пришел к выводу, что ему не суждено стать человеком богемы. Действительность он воспринимал слишком серьезно, предчувствуя приближение исторических драм и катастроф невиданного накала. Шли 30-е годы, ставшие периодом резкой идейной поляризации. Укреплялся и делался год от года все агрессивнее фашизм. Бушевал жестокий экономический кризис, побудивший очень многих сверстников Оруэлла уверовать в неотвратимость социальной революции по большевистским рецептам. Считая демократию бездейственной и обреченной перед лицом суровых реальностей времени, тогдашние интеллектуалы подвергали ее яростным нападкам и справа и слева. Оруэлл, не поколебавшийся в своей старомодной приверженности демократическим принципам, оказался между двух огней.

Одно время он тоже пробовал оправдывать или, по крайней мере, как-то объяснять чудовищные деформации, которые претерпела социалистическая доктрина, когда в СССР ее стали осуществлять на практике. У него ничего не получилось: Оруэлл был кем угодно, только не демагогом. Потому-то и оказалось неотвратимым его столкновение с британскими интеллектуалами левой ориентации, вроде бы единомышленниками, но в действительности людьми с кабинетными понятиями и чрезвычайно гибкой совестью. В отличие от них Оруэлл знал, что тоталитарный режим бесчеловечен, — неважно, избирает он своей эмблемой пятиконечную звезду или свастику. И что никакие разговоры о диалектике тут ничего не переменят.

Вся его эссеистика, как и обе антиутопии, или притчи, которые вот уже полвека сохраняют непотускневшую актуальность, пронизаны ощущением смертельной опасности, которую тоталитаризм представляет для всего человечества, и горькой иронией по адресу тех, кто этого не замечает или пробует умозрительными выкладками затемнить суть дела. С фашизмом он впрямую столкнулся в Испании, на фронте. И там же ему, бойцу Интербригады, но сражавшемуся не под коммунистическим, а под анархистским знаменем, довелось на собственном опыте узнать, что такое красный террор, бессудные массовые расстрелы и расправы над думающими не совсем так, как предписано московскими теоретиками.

Вынужденный бежать из Барселоны под угрозой ареста, а возможно, казни, когда анархистов объявили вне закона их вчерашние товарищи по оружию, Оруэлл в своей книге об испанских событиях описал эту развязку и рукопись отвергло крупное лондонское издательство «Клуб левой книги» — именно за то, что она была слишком правдивой. С повестью «Скотный двор», которую Оруэлл закончил, когда шла Вторая мировая война, история повторилась: три года ее не принимал ни один издатель, считая недопустимым задевать советского союзника. Теперь кажется неправдоподобным, что в либеральной Англии действовала негласная цензура, которая руководилась примерно теми же соображениями, что и советские охранители устоев, для которых имя Оруэлла десятки лет оставалось самым неприемлемым и ненавистным. Но так было.

Тут дело не в одних лишь соображениях дипломатии и даже не в необходимости оглядываться на преобладающее общественное мнение, для которого Оруэлл — как это несправедливо! — был чуть ли не ренегатом, хотя на самом деле он сохранил верность испанской Республике и после ее падения. Скорее дело в неспособности европейцев, лишенных дара исторической аналитичности, осознать, насколько изменился в XX веке баланс сил, определяющих общественное развитие. Те, кому, как Оруэллу или автору «Слепящей тьмы» Артуру Кестлеру, напротив, была свойственна именно эта аналитичность, определившая и направленность, и специфическую художественную природу их творчества, представляли литературу нового типа. Лишь теперь, десятки лет спустя, она оценена как одно из самых ярких явлений уходящего столетия.

Сам Оруэлл в статье о Кестлере предложил назвать ее «литературой концлагерей» — не столько из-за того, что ее символом может послужить кованый сапог, занесенный над лицом поверженной, бьющейся в конвульсиях жертвы. Этот образ, один из самых частых в его прозе, — разумеется, метафора, но такая, за которой стоит очень реальное содержание. «Литература концлагерей», к которой относятся и «Скотный двор», и «1984», рассказала о действительности, пугающе фантастичной для людей, помнивших более благополучные времена и поэтому утешавших себя надеждой, что скоро он канет в вечность, этот «мир тайной полиции, контроля над мыслью, пыток, инсценированных процессов», мир массовых депортаций, всеобщего страха, повального доносительства, беспощадного преследования всего индивидуального и нешаблонного, даже если речь идет о сугубо частной, сокровенной сфере жизни. Читателям Оруэлла, заметившим его еще при жизни, казалось, что он описывает какое-то безумие, овладевшее массами, но, конечно, недолговечное, и что воссозданный на его страницах порядок вещей — только мрачная фантазия или, во всяком случае, что-то впрямую не затрагивающее их самих. Но для Орузлла будни, воссозданные в «1984», — не фантом, а логичное завершение веяний, которыми пропитался XX век. И только в силу наивного прекраснодушия можно полагать, будто речь идет о временном помрачении умов.

Время рассудило Оруэлла и критиков, писавших о его беспочвенной мизантропии. Последнее слово осталось за Оруэллом. Теперь, когда ни для кого не секрет, что собой представлял «реальный социализм», на этого писателя взирают как на ясновидящего. Его афоризмы, точно зафиксировавшие возникновение догм, которые при всей очевидной бессмысленности становятся непререкаемыми, вошли в английские словари. Его определения, построенные на перевернутой логике — Министерство любви, где пытают. Министерство правды, занятое систематической дезинформацией, и т. п., — знакомы, кажется, любому школьнику. Фильм по роману «1984» обошел экраны всего мира, а количество биографических книг, посвященных Оруэллу, растет год от года.

И все равно восприятие его наследия слишком сильно окрашено злободневными ассоциациями политического толка, чтобы в полной мере было оценено дарование Оруэлла как художника и должным образом понята природа его произведений. Сам он был по отношению к своему творчеству более чем скромен, даже избегал слова «писатель», предпочитая называть себя то журналистом, то памфлетистом. Это явно чрезмерная строгость, хотя как прозаик Оруэлл действительно так и не смог избавиться от комплекса ученичества. Подростком у себя в Бенгалии он старательно штудировал книги тех мастеров, которые принесли заслуженную славу английскому нравоописательному роману, — Диккенса, Теккерея, Гарди, — и впоследствии их влияние скорее сковывало его, чем помогало достичь нужного эффекта, когда он брался описывать характеры и среду. Но зато в тех случаях, когда он обращался к притче или аллегории, когда создавал философскую сказку «Скотный двор» и философское иносказание, подкрепленное выношенными наблюдениями над реальностью своего века («1984»), Оруэлл представал мастером, который владеет избранным материалом и жанром безукоризненно. И здесь он не похож ни на кого из современников, хотя традиция, унаследованная и продолженная им, узнаваема — Свифт, причем и как автор «Путешествий Гулливера», и как создатель «Сказки о бочке».

За фантастическими картинами Оруэлла не так уж сложно различить реальные события и персонажей пока еще не до конца позабывшейся истории. Но не стоит слишком увлекаться расшифровкой аллюзий и указанием прототипов. Притча — жанр, в котором Оруэлл как писатель чувствовал себя наиболее свободно — непременно требует опознаваемых отзвуков злободневности, но никогда к таким отзвукам не сводится. И книги Оруэлла следует воспринимать не как полуфантастическое переложение хроники советских десятилетий, а скорее как описание деспотизма, несвободы, бесправия, антигуманности, возведенной в систему, — тех мучительных, болезненных явлений, которые во многом определили облик закончившегося века и вряд ли бесследно исчезнут вместе с ним. Злоба дня меняется, уходит налет сенсационной разоблачительности, так сильно дававший себя почувствовать, когда были впервые открыты и «Скотный двор», и «1984». Но как факт литературы созданное Орузллом продолжает жить, наполняясь новым смыслом для каждого читательского поколения.

2000 г.

____
Алексей Матвеевич Зверев: «Между двух огней»
Вступительная статья к Скотному двору в переводе Лариси Беспаловой
Опубликовано: Изд. «ТЕРРА». Москва, 2000.

~~~~~~~~
«Скотный Двор. 1984. Эссе.»
[Обложка]
© 2000 ТЕРРА, РФ, Москва.